ЦеркваНовиниСтаттіІнтерв'юГалереяРесурсиАвтори 
Календар 

Православіє 
 Основи віри
 Церква

Літопис 
 Новини
 Міжнародні новини

Галерея 
 Події

Письмена 
 Храми і монастирі
 Церковна історія
 Богословіє
 Філософія, культура
 Православний погляд
 Православіє і педагогика
 Молодіжне служіння
 Церква і суспільство
 Порада мирянину
 Суспільство про Церкву
 Церква і держава
 Міжконфесійні відносини
 Розколи
 Єресі та секти
 Подія
 Ювілей
 Дата
 Люди Божі

Слово 
 Слово пастиря
 Інтерв'ю

Православний світ 
 Ресурси
 Нове у мережі
 Періодичні видання
 Православний ефір
 Релігійна статистика
 Электронная лавка
 Бібліотека

Послух 
 Автори

 Владимир ВОРОПАЕВ.   “Духом схимник сокрушенный...”

Существует еще несколько не попавших в по­ле зрения гоголеведов (или истолкованных не­верно) свидетельств современников о сожжении рукописей - точнее, о следах сожжения.

В жизни Гоголя есть два эпизода, окруженных тайной: это два сожжения “Мертвых душ” - в 1845 и 1852 годах. Замысел поэмы и неудачная попытка ее продолжения неразрыв­но связаны с судьбой самого Гоголя, трагеди­ей его жизни и смерти. Это глубоко ощуща­лось уже современниками писателя. По сло­вам П.В. Анненкова, “Мертвые души” яви­лись для Гоголя “той подвижнической кельей, в которой он бился и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее”.
Сам Гоголь считал, что только “Мертвые ду­ши” разрешат загадку его существования. “Я решился твердо не открывать ничего из душевной своей истории (...), - писал он в “Автор­ской исповеди”,-в уверенности, что, когда выйдет второй и третий том “Мертвых душ”, все будет объяснено ими и никто не будет делать запроса: что такое сам автор?..” Нам не даны обещанные тома, и в этом - одна из причин того пристального интереса к личности Гоголя, который не ослабевает вот уже около полутораста лет. Более того: в самой лич­ности Гоголя, своеобразии его духовного обли­ка мы находим объяснение и тому, почему именно не были закончены “Мертвые души”. Два драматических эпизода сожжения являют­ся в то же время и переломными моментами в судьбе писателя.
1845 год - один из самых тяжелых и кри­зисных в жизни Гоголя. Он живет за границей. С начала года его письма полны беспрестан­ных жалоб на ухудшающееся состояние здоро­вья.
“...Здоровье мое слабеет, и не хватает сил для занятий” (А.О. Смирновой, конец февраля);
“Здоровье мое хуже и хуже. Появляются такие признаки, которые говорят, что пора, наконец, знать честь и, поблагодарив Бога за все, усту­пить, может быть, свое место живущим” (А.П. Толстому, конец марта); “Уведомляю тебя только о том, что я сильно болен, и только одному Богу возможно излечить меня” (П.А. Плетневу, конец мая); “Здоровье мое плохо совершенно, силы мои гаснут...” (Н.Н. Шереметевой, начало июня); “Повторяю тебе еще раз, что болезнь моя сурьезна, только одно чудо Божие может спасти. Силы исчерпа­ны” (Н.М. Языкову, начало июня). Мнения европейских врачей, к которым об­ращался Гоголь по поводу своей болезни, были разноречивы. Сам он был склонен приписы­вать свой недуг нервическому расстройству и главное утешение находил в мысли, что “наше выздоровление в руках Божиих, а не в руках докторов и не в руках каких-либо медицин­ских средств”. Болезнь осложнялась подавлен­ным душевным состоянием: “Тягостнее всего беспокойство духа, с которым трудней всего во­евать...” (Н.М. Языкову, начало мая).
Снедаемый недугами, Гоголь переезжает из города в город в поисках спасительного лече­ния и душевного успокоения. В начале 1845 го­да он живет во Франкфурте у В.А. Жуковско­го, в середине января едет в Париж к графу А.П. Толстому, затем снова возвращается во Франкфурт к Жуковскому, в мае-июне лечит­ся на водах в Гомбурге, в конце июня приезжает в Веймар (об этом подробно будет рассказано ниже), потом - Берлин, Дрезден, Карлсбад... Тяжелое состояние усугублялось еще и тем, что он “хотел насильно заставить писать себя”, тогда как душа его “была не готова” к этому. “Я мучил себя,- писал Гоголь в начале апреля
А.О. Смирновой, - насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз даже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины”.
Попытки продолжения “Мертвых душ” тесно связаны с огромной внутренней работой Гоголя над самим собой, о которой он неоднократно говорит в своих письмах второй половины со­роковых годов и на которую со всей опреде­ленностью указывает в “Авторской исповеди”. “Я оставил на время все современное; я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, кото­рыми движется человек и человечество вообще. Книги законодателей, душеведцев и наблюдате­лей за природой человека стали моим чтением. Все, где только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня за­нимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Хри­сту, увидевши, что в нем ключ к душе челове­ка...”
Эта постоянная духовная сосредоточенность, попытка нравственного самосовершенствования все время тормозит работу. “Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душев­ное, глубокое воспитание, что нельзя и надеять­ся на скорое появление моих новых сочине­ний”,- пишет Гоголь П.А. Плетневу в октябре 1843 года. А в июле 1844 года отвечает Н.М. Языкову на его запрос: “Ты спрашива­ешь, пишутся ли “Мертвые души”? И пишутся и не пишутся. (...) Я иду вперед - идет и сочинение, я остановился - нейдет и сочине­ние”.
В январе-феврале 1845 года Гоголь живет в Париже у графа А. П. Толстого, погруженный в изучение чина литургии, под руководством гра­фа овладевает начатками древнегреческого язы­ка (Толстой бегло читал по-гречески), знакомит­ся с филологом-эллинистом Ф. М. Беляевым, помогавшим ему в богословских занятиях. В бла­годарность Гоголь подарил ему греческий “Евхологион” с надписью: “Сия книга дарится Фе­дору Николаевичу Беляеву, в знак дружбы и в наказание за неприятие Василия Великого, от Гоголя. Париж. Февраль 26, год 1845”. В свою очередь Беляев собственноручно списал в тетрадку небольшого формата греческий текст литургии Василия Великого с параллельным латинским переводом и на последней странице сделал дарственную надпись славянской вя­зью: “Николаю Васильевичу Гоголю, в знак па­мяти, любви и почтения от Федора Беляева. Париж. Марта 16 дня 1845 года”. Тог­да же Гоголь знакомится с настоятелем русской посольской церкви в Париже Д.С. Вершинским. О нем Гоголь упоминает в письме к Н.М. Языкову (в феврале 1845 года), когда го­ворит о неделях, проведенных у А.П. Толсто­го: “Жил внутренне, как в монастыре, и, в прибавку к тому, не пропустил почти ни одной обедни в нашей церкви. Священник наш хоро­ший и умный человек, и благодаря ему, я не оставался без русских книг, которые были мне потребны и пришлись по состоянию души”.
По всей видимости, именно в это время Го­голь составляет рукописный сборник выписок из творений святых отцов и учителей право­славной церкви. Н. И. Петров, впервые описав­ший гоголевский сборник по копии, сделанной сестрой писателя Ольгой Васильевной Го­голь-Головней, датирует его началом 1845 года (не позже марта). Тогда же Гоголь задумывает книгу о Божественной литургии, оставшу­юся незаконченной и увидевшую свет только после его смерти. При составлении сборника и работе над сочинением о литургии Гоголь пользовался книгами из библиотеки Вершинского. О Дмитрии Степановиче Вершинском следует сказать особо. Профессор философии Петер­бургской Духовной академии, а с 1835 года протоиерей русской посольской церкви в Пари­же, он был известен как философ-богослов, ав­тор переводов из творений святых отцов и ста­тей о подвижниках восточной церкви. Ему при­надлежит также первый научный литургиче­ский труд - “Месяцослов православно-кафоли­ческой восточной церкви”, составленный на ос­новании не только книжных источников, но и рукописей парижских библиотек. Книга вышла в Петербурге в 1856 году, но была написана гораздо раньше - в Париже в 1846 году. До нас дошло одно письмо Гоголя к Вершинскому (от января 1847 года), из которого следует, что Гоголь рассчитывал на совместное путе­шествие с ним в Иерусалим. Однако эта поездка не состоялась.
Ко времени пребывания Гоголя в Париже, ви­димо, окончательно складывается и замысел книги “Выбранные места из переписки с друзь­ями”.
К весне - началу лета 1845 года болезнь Гоголя усиливается. О его угнетенном состоя­нии вспоминает православный священник, ду­ховник Жуковского, отец Иоанн (Иоанн Иоаннович Базаров), в ту пору настоятель вновь учрежденной русской домовой церкви в Висбадене. В конце мая он получил от Гоголя, живше­го тогда во Франкфурте, записку: “Приезжай­те ко мне причастить меня, я умираю”. Прибыв к Гоголю, отец Иоанн застал его на ногах. На вопрос, почему он считает свое положение столь опасным, Гоголь протянул ему руки и сказал: “Посмотрите! совсем холодные!” Однако молодой свя­щенник убедил Гоголя, что он вовсе не в таком болезненном состоянии, чтобы прича­щаться на дому, и уговорил его приехать в Висбаден поговеть, что он и исполнил. Будучи в до­ме Базарова, в кабинете хозяина, Гоголь по своей всегдашней привычке рассматривал его библиотеку. Увидев свои книги, он воскликнул чуть ли не с испугом: “Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!” “Это было именно то время,- поясняет отец Иоанн,- когда он раскаивался во всем, что им было написано”.
Подобное отношение Гоголя к своим произведениям можно найти и в его более позднем (от 25 июля 1845 года) письме к А.О. Смир­новой, где он впервые высказывает недовольст­во первым томом: “Друг мой, я не люблю моих сочинений, и особенно “Мертвых душ”.
В конце июня - начале июля разразился кризис. Как бы предчувствуя неминуемую смерть, Гоголь пишет духовное завещание, впо­следствии опубликованное в книге “Выбранные места из переписки с друзьями”, и сжигает ру­копись второго тома. О самом сожжении мы почти не имеем других сведений, кроме сооб­щенных Гоголем в последнем из “Четырех пи­сем к разным лицам по поводу “Мертвых душ”, напечатанных в той же книге. “Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с таки­ми болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу”.
В этом же письме Гоголь указал и на причи­ны сожжения: “Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. (...) Бывает время, когда нель­зя иначе устремить общество или даже все по­коленье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого”.
Нередко можно встретить мнение, что в 1845 году Гоголь сжег едва ли не законченную руко­пись второго тома. Однако, по всей видимо­сти, это не так. Автор хорошо знакомого иссле­дователям дневника “Гоголь в Одессе. 1850-1851”, долгое время считавшаяся в гоголеведении неизвестной (на самом деле - Екатери­на Александровна Хитрово), передает разговор одной дамы с Гоголем (в январе 1851 года), спросившей его, скоро ли выйдет окончание “Мертвых душ”. На что тот ответил: “Я ду­маю - через год”. “Так они не сожжены?” - “Ведь это только начало было...”.
Н.С. Тихонравов приурочивает сожжение второго тома к началу июля 1845 года. Ос­нованием для такой датировки служат прежде всего слова самого Гоголя: “Но все было сож­жено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоми­нающее”. Тем же началом июля датирует Тихо­нравов и “Завещание” Гоголя, составленное, по собственному признанию писателя, в тот мо­мент, когда он был тяжело болен и смерть уже была близка.
Состояние души Гоголя во время болезни ле­том 1845 года отразилось, по мнению В.И. Шенрока, в дошедшей до нас одной из по­следних глав (так называемой пятой) второго тома, где о Чичикове говорится: “Он был блед­ный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий пе­ред собою черную, неотвратимую смерть...”.
В несомненной связи с сожжением второго тома и созданием “Завещания” находится и один неизвестный биографам Гоголя факт, име­ющий исключительно важное значение: в кон­це июня - начале июля 1845 года Гоголь со­бирался оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Об этом рассказывает в своих “Записках” Марфа Степановна Сабини­на - дочь веймарского православного священ­ника Степана Карповича Сабинина. “Он (Гоголь.- В.В.) приехал в Веймар, чтобы поговорить с моим отцом о своем желании поступить в монастырь. Видя его болезненное состояние, следствием которого было ипохонд­рическое настроение духа, отец отговаривал его и убедил не принимать окончательного реше­ния”.
Почему именно к протоиерею Сабинину обра­тился Гоголь по такому важному для себя во­просу? Разумеется, круг русских православных священников в Европе был довольно ограничен, но у Гоголя были, видимо, и особые причины для этого. В упоминавшемся выше рукописном сборнике Гоголя, составленном в Париже, вы­писки из творений отцов и учителей вселен­ской и православной церкви перемежаются с выдержками из сочинений русских духовных писателей, старших современников Гоголя. В их числе - и письмо протоиерея Сабинина “О по­читании святых”. Включение его в сборник говорит о высоком авторитете отца Стефана (так именовали С.К. Сабинина за границей) для Гоголя.
В литературе о Гоголе имя Степана Карпови­ча Сабинина почти не упоминается. Мы не встретим его ни в многотомном труде В. И. Шен­рока, ни в других биографических работах о Гоголе. Между тем незаурядная личность отца Стефана, человека огромной эрудиции, бы­ла широко известна как в Европе, где он прожил большую часть жизни, так и в России, связь с которой у него никогда не прерывалась.
Степан Карпович Сабинин (1789-1863) про­исходил из рода Сусаниных: его предок женился на дочери национального героя Ивана Сусанина - Антониде. Степан родился в семье бедного дьячка в селе Болота Воронежской гу­бернии. Он окончил местное Духовное училище и гимназию, позднее преподавал в ней языки (имея к ним исключительную способность), а после окончания курса в Петербургской Духовной академии был оставлен в ней. В 1823 году Сабинин получил место священника при русской дипломатической миссии в Копен­гагене и более 14 лет прожил в Дании. Круг его занятий был необычайно широк: богосло­вие, история, археология, филология. Он пере­вел Библию на русский язык со своими коммен­тариями, составил первый в России библейский лексикон (как и многие другие сочинения и переводы Сабинина, этот труд остался в рукопи­си и, очевидно, погиб во время пожара), напи­сал исландскую грамматику и несколько работ по сагам, печатал статьи по русской филоло­гии и русским древностям в отечественных жур­налах и исторических сборниках М. П. Погодина. Постоянный корреспондент Петербургской Духовной академии, действительный член Ко­ролевского Общества северных антиквариев, Общества истории и древностей российских и ряда других, Сабинин состоял в переписке со многими учеными и литераторами: В. Ф. Одо­евским, С.П. Шевыревым, М.П. Погодиным, О.М. Бодянским, И.И. Срезневским, чешскими славистами В.В. Ганкой и П.И.Шафариком.
В 1837 году отец Стефан был переведен в Веймар и назначен духовником эрцгерцогини Марии Павловны (старшей сестры императора Николая I). Он стал настоятелем русской пра­вославной домовой церкви св. Марии Магдали­ны. В Веймаре у него останавливались многие деятели русской культуры: М.П. Погодин, С.П. Шевырев, П.А. Вяземский, А.Н. Муравь­ев, А.Г. Рубинштейн. Следует особо подчерк­нуть общение Сабинина с людьми из ближай­шего гоголевского окружения: Шевыревым, Погодиным, Бодянским. Учитывая все это, не­трудно понять причины обращения к нему Го­голя.
Вполне под стать отцу Стефану была и его жена Александра Тимофеевна (1806-1882), дочь петербургского протоиерея Вещезерова. Старшая дочь Марфа писала о матери в своих “Записках”: “Отец мой научил ее немецкому, датскому и французскому языкам, и, кроме того, она, из желания помогать мужу, сама изучила древние латинский, греческий, еврейский и другие языки, так что все его сочинения и переводы переписывала всегда она”. Александра Тимофеевна и сама занималась перево­дами. Так, она перевела в стихах “Торквато Тассо” Гёте. К тому же она имела незаурядный талант живописца и за одну из своих картин маслом получила медаль Академии художеств.
Дом Сабининых в Веймаре был своеобраз­ным культурным центром: здесь бывали все проезжавшие по Германии путешественники-соотечественники - ученые, писатели, компо­зиторы. М.П. Погодин оставил описание своей первой встречи с этим семейством: “...жена со старшею дочерью писали картину масляными красками, которая с честию могла бы занять ме­сто в академическом классе; другая твердила урок на фортепиано, какую-то сонату Моцар­та, сыновья сидели за латинскими авторами, а отец читал католический журнал. Столько образованности, любознательности, вкуса, на­шел я во всем семействе, сколько мудрено най­ти у какого-нибудь русского князя или гра­фа...”.
У Сабининых было одиннадцать детей, и все они отличались разнообразными талантами. Старший сын Дмитрий издал в 1840 году пер­вую часть переведенных на немецкий язык повестей Пушкина (вторая вышла в 1848 го­ду) с краткой биографией поэта и письмом Жу­ковского к С.Л. Пушкину с описанием послед­них минут жизни поэта. Другой сын был живописцем. Одна из младших дочерей, получившая прекрасное музыкальное образование, выступала в публичных концертах. Но, пожалуй, наиболее выделялась Марфа Степановна, автор цитированных “Записок”. На ее биографии стоит остановиться подробнее.
Марфа Степановна Сабинина (1831-1892) родилась в Копенгагене. Она обладала великолепным голосом и исключительными музыкальными способностями, позволившими ей в двенадцать лет стать членом музыкального кружка, основанного в Веймаре великой княгиней Марией Александровной. Юная Марфа брала уроки у лучших немецких профессоров, участвовала в благотворительных концертах и даже организовала свой собственный хор. Успехи ее были столь поразительны, что Ференц Лист предложил заниматься с ней. Великий композитор был близок с семьей Сабининых, а Марфа (виртуозная пианистка) стала лучшей его ученицей. 16 писем Листа к ней (до сих пор неопубликованных) хранятся в Отделе рукописей Государственной публичной библиотеки имени М.Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде. Впоследствии Марфа Степановна писала о Листе: “самый гениальный и бескорыстный человек, какого я знала”. “Записки” Сабининой представляют собой богатый источник сведений и жизни Листа и его веймарском окружении.
В 1857 году Марфа, вместе с матерью, впервые поехала в Россию. В Москве и Петербурге она дала несколько концертов, имевших блестящий успех. В 1860 году императрица Мария Александровна пригласила Сабинину (через фрейлину А. Ф. Тютчеву, дочь поэта) преподавательницей музыки и воспитательницей к своей дочери, великой княжне Марии Александровне. Марфа Степановна пробыли при дворе восемь лет, часто играла во дворце, но была лишена возможности выступать с пуб­личными концертами: ее артистическая карье­ра была навсегда закончена.
Полнее всего личность Марфы Степановны выразилась в ее общественном служении. О подобных ей людях Достоевский писал в “Днев­нике писателя” за 1876 год: “Женщины у нас подымаются и, может быть, многое спасут (...) Женщины - наша большая надежда, может быть, послужат всей России в самую роковую минуту...” Вместе со своей подругой, фрейлиной двора баронессой М.П. Фредерике, она была одной из основательниц Общества Красного Креста в России (первые годы оно но­сило название “Общество попечения о раненых и больных воинах”). Обе были избраны пожиз­ненно почетными членами Общества. Во вре­мя франко-прусской войны (1870-1871) и ос­вободительных войн балканских народов про­тив турецкого ига Марфа Степановна органи­зовывала лазареты, эвакуацию раненых. Ее подвижническая деятельность проходила как за границей (Германия, Франция, Сербия, Ру­мыния), так и в России (Петербург, Крым). В мирное время она также занималась устрой­ством больниц, возглавляла общину сестер милосердия Св. Благовещения в Крыму. В 1876 году перед отъездом в Сербию архие­пископ Гурий возложил на нее настоятельский крест. Сабинина была награждена многими ор­денами и медалями. Последние годы она про­вела уединенно в Крыму: рисовала, занима­лась музыкой, выращивала цветы, писала свои мемуары.
“Записки Марфы Степановны Сабининой” опубликованы в “Русском архиве” в 1900-1902 годах. К написанию их ее побуждал сам издатель и редактор журнала П.А. Бартенев, что явствует из письма Сабининой к нему от 21 мая 1891 года: “За добрую память благо­дарю душевно, счастливое Веймарское время не­забвенно в моей памяти. (...) Если я буду в силах писать, услышите обо мне”. В основу “За­писок” Сабининой положены дневниковые за­писи. Автор точно датирует события: к приме­ру, Гоголь приехал в Веймар с графом А.П. Тол­стым 17(29) июня 1845 года. Дневник, естественно, как источник, предпочтительнее мемуа­ров, написанных много лет спустя. Хотя Марфе во время ее первой и (единственной) встречи с Гоголем было только четырнадцать лет, мы можем отнестись к ее воспоминаниям с полным доверием. Необыкновенно ярок и психологиче­ски убедителен оставленный ею портрет Гого­ля: “Он был небольшого роста и очень худо­щав; его узкая голова имела своеобразную форму - френолог бы сказал, что выдаются ре­лигиозность и упрямство. Светлые волосы висели прямыми прядями вокруг головы. Лоб его, как будто подавшийся назад, всего больше вы­ступал над глазами, которые были длиннова­тые и зорко смотрели; нос сгорбленный, очень длинный и худой, а тонкие губы имели сати­рическую улыбку. Гоголь был очень нервный, движения его были живые и угловатые, и он не сидел долго на одном месте: встанет, скажет что-нибудь, пройдется несколько раз по комна­те и опять сядет”.
Эта манера поведения Гоголя отмечалась и другими мемуаристами. Вот относящиеся к то­му же времени воспоминания протоиерея И. И. Базарова (который, кстати сказать, был в родстве с Сабиниными: его жена была племян­ницей жены отца Стефана): “Случилось потом мне и еще встречать его (Гоголя.- В. В.) у Жу­ковского, но он был мрачен, почти ничего не говорил и больше ходил по комнате, слушая на­ши разговоры”. О душевном состоянии Гоголя в Веймаре свидетельствует и следующий эпизод из рассказа Марфы Степановны: “Вообще Гоголь мало го­ворил, оживлялся только, когда говорил, а то все сидел в раздумье. Он попросил меня сы­грать ему Шопена; помню только, что я играла ему. Моей матери он подарил хромолитогра­фию - вид Брюлевской террасы; она наклеи­ла этот вид в свой альбом и попросила Гоголя подписаться под ним. Он долго ходил по комна­те, наконец, сел к столу и написал: “Совсем забыл свою фамилию, кажется, был когда-то Гоголем”.
Эта фраза, заставляющая вспомнить осуж­дение Гоголем своих сочинений в библиотеке И.И. Базарова, является как бы отречением от литературного имени: Гоголь видит себя уже монахом.
Запись о пребывании Гоголя в Веймаре Саби­нина заканчивает следующим образом: “Он исповедовался вечером накануне своего отъезда, и исповедь его длилась очень долго. После Св. Причастия он и его спутник сейчас же от­правились в дальнейший путь в Россию, про­быв в Веймаре пять дней”.
Однако здесь мемуаристка ошиблась. Гоголь отправился не в Россию, а в Берлин, и по дороге туда заехал в Галле, чтобы встретиться с мест­ным врачом, как советовал ему отец Стефан. Это следует из письма Гоголя к В.А. Жуков­скому из Берлина от 14 июля 1845 года: “Для душевного моего спокойствия оказалось мне нужным отговеть в Веймаре. Граф Толстой также говел вместе со мною. Добрый веймар­ский священник советовал мне убедительно по­советоваться еще на дороге с знаменитым док­тором в Галле, Крукенбергом”. О пребывании в Веймаре и о “тамошнем очень добром священ­нике нашем” Гоголь пишет и в письме к Н.М. Языкову от 25 июля 1845 года.
Устремления графа А.П. Толстого, постоян­ного спутника Гоголя в заграничных скитани­ях, также были направлены к монашеству. В письме к нему “Нужно проездиться по России”, датированном 1845 годом и вошедшем в книгу “Выбранные места...”, слышны отзвуки этой по­ездки: “Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. (...) Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери же­ланной обители. Монастырь ваш - Россия!”
Настоящим призванием Гоголя, по словам В. А. Жуковского, было монашество. “Я уве­рен,- писал Жуковский П.А. Плетневу в марте 1852 года из Бадена, получив известие о смерти Гоголя,- что если бы он не начал свои “Мерт­вые Души”, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно бы был монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его ды­шала бы легко и свободно”. Гоголь - одна из самых аскетических фигур нашей литера­туры. Последнее его десятилетие проходит под знаком все усиливающейся тяги к земному прет­ворению христианского идеала. Не давая важ­нейших обетов монашества,- целомудрия и не­стяжания, он воплощал их в своем образе жиз­ни. “Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил ис­тинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира”. Од­нако подлинный трагизм ситуации заключал­ся в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголев­ской натуры. Художническое начало побежда­ло в нем; кризис Гоголя - следствие глубо­чайшего внутреннего конфликта между духов­ным устремлением и творческим даром.
“Веймарский эпизод” в жизни Гоголя - кульминация того внутреннего перелома, кото­рый начался незадолго до выхода “Мертвых душ”, наиболее полно выразился в “Выбранных местах из переписки с друзьями” и трагически завершился смертью писателя. Уже с начала 1840-х годов в письмах Гоголя начинает проры­ваться недовольство своим художественным творчеством и недостаточной силой его воздей­ствия на общество; встречаются упоминания о чтении книг духовного содержания. Заграничные письма сороковых годов заполнены прось­бами о присылке сочинений по богословию, истории церкви, русским древностям. Так, в ок­тябре 1843 года Гоголь пишет Н.М. Языко­ву: “Благодарю тебя за желание наделить меня книгами, но предлагаемые тобою уже у меня есть. Но так как ты хочешь насытить мою жажду (а жажда моя к чтению никогда не бы­ла так велика, как теперь), то вот тебе на вид те книги, которых бы я желал: 1) Розыск, Дмит­рия Ростовского; 2) Трубы словес и Меч ду­ховный, Лазаря Барановича и 3) Сочинения Стефана Яворского в 3 частях, проповеди. Да хотел бы я иметь Русские летописи (...) Да Христианское чтение за 1842 год. Вот книги, которые я хотел бы сильно достать”.
Итогом кризиса 1845 года стали “Выбранные места...”, вышедшие в самом начале 1847 года. Книга оказалась своеобразным публицисти­ческим эквивалентом второго тома: отдельные письма-статьи (и в первую очередь обращенные к графу А.П. Толстому) звучат как наброски глав поэмы. “Видя, что еще не скоро я совладаю с моими “Мертвыми душами” (…), - писал Гоголь в августе 1847 года С.Т. Аксакову, - я поспешил заговорить о тех вопросах, которые готовился развить или создать в живых образах и лицах”.
“Выбранными местами...” Гоголь обратился с Исповедью и проповедью ко всей России. Книга была встречена враждебно критикой и боль­шинством читающей публики. Ее осудили даже люди из ближайшего окружения Гоголя, на­пример С.Т. Аксаков (впоследствии, правда, раскаявшийся в своих резких высказываниях). Среди немногих безоговорочно принявших “Переписку” были А.О. Смирнова и П.А. Плет­нев. Последний назвал ее в письме к Гоголю “началом собственно русской литературы”, но подчеркнул, что она “совершит влияние свое только над избранными”. Вряд ли это устраивало Гоголя: ведь он собирался наставить на путь истинный всю Россию.
Настороженно отнеслись к книге и церковные круги. Архиепископ Иннокентий (Иван Алексеевич Борисов), известный духовный писатель и проповедник, близкий к Гоголю (он благословил его на поездку в Иерусалим) и многим другим литераторам (С.П. Шевыреву, М.А. Макси­мовичу, А.С. Хомякову, А.К. Толстому), пере­дал свой отзыв для Гоголя в письме к М.П. Погодину: “...скажите, что я благодарен за дружескую память, помню и уважаю его и люблю по-прежнему, радуюсь перемене с ним, только прошу его не парадировать набожностию: она любит внутреннюю клеть. Впрочем, это не то, чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно, но если он будет неумерен, поднимут на смех, и пользы не будет”.
Гоголь отвечал архиепископу Иннокентию (в июле 1847 года), что не хотел “парадировать набожностию”, то есть выставлять ее напоказ: “Я хотел чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследованьи души человека, но вы­шло все это так неловко, так странно, что я не удивляюсь этому вихрю недоразумения, какой подняла моя книга”.
На “Выбранные места...” откликнулся и ар­химандрит Троице-Сергиевой пустыни близ Пе­тербурга Игнатий (Дмитрий Александрович Брянчанинов, впоследствии епископ Кавказ­ский и Черноморский, один из авторитетней­ших русских духовных писателей XIX века), также сдержанно отозвавшийся о книге: “...она издает из себя свет и тьму. Религиозные его понятия неопределенны, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного”.
Отзыв Брянчанинова Гоголю переслал П.А. Плетнев. В ответном письме Плетневу в мае 1847 года Гоголь признал справедли­вость упреков, но утверждал, что для произне­сения полного суда над книгой “нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома...”
Наиболее благоприятный отзыв о “Выбран­ных местах...” среди духовных лиц принадле­жит А.М. Бухареву (в монашестве архиманд­риту Феодору, впоследствии критику и публи­цисту) в его книге “Три письма к Н.В. Гоголю, писанные в 1848 году”, увидевшей свет только в 1860 году. Архимандрит Феодор, близко знав­ший Гоголя в последние годы его жизни и не раз беседовавший с ним о его сочинениях, стремил­ся связать “Переписку” со всем творчеством Гоголя, и в особенности с “Мертвыми душами”, главную идею которых видел в воскресении падшего человека. “Помнится,- рассказывает Бухарев,- когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора “Мертвых душ”, желая только познакомить его с моим способом рассмотре­ния этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, заду­мавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельности”. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли, как следует, Павел Иванович? Гоголь, как будто с радостию, подтвердил, что это непременно будет и оживле­нию его послужит сам Царь, и первым вздо­хом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. (...) - А прочие спутники Чичикова в “Мертвых душах”? спросил я Гоголя; и они тоже воскреснут? - “Если захотят”, - отвечал он с улыбкою…”.
Неудача с “Выбранными местами…” тяжело подействовала на Гоголя. Вокруг него сложилась атмосфера трагического непонимания. По словам А.М. Бухарева, в последние годы жизни Гоголь “был подавлен тяжестью своего нравственного одиночества”. И в немалой степени это было обусловлено отрицательным отношением к книге со стороны лиц, мнением которых он особенно дорожил.
Гоголь сделал вывод из резких критик: “Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье”. Он возвращается к “Мертвым душам” с убеждением: “здесь мое поприще” - и работает над ними вплоть до самой смерти.
Кризис 1845 года, обнаруживший глубокий разрыв между художественными и духовными устремлениями Гоголя, в ином - трагическом - варианте повторился зимой 1852 года. В это время Гоголь уже четвертый год жил в Москве в доме графа А.П. Толстого на Никитском бульваре. Личность Александра Петровича Толстого (1801-1873), одного из немногих действительно близких Гоголю людей, почти не изучена. Начиная с отзыва С.Т. Аксакова, считавшего знакомство с Толстым “решительно гибельным для Гоголя”, за Александром Петровичем закрепилась репутация человека, сыгравшего в судьбе Гоголя роковую роль.
Каков был в действительности этот человек? Биография его малоизвестна. Причина этого прежде всего в самой личности графа Толстого. О его необыкновенной скромности говорят многие факты. Например, он потребовал убрать упоминания о нем из некролога Гоголю М.П. Погодина. По этому поводу П.А. Плетнев писал В.А. Жуковскому в марте 1852 года: граф Толстой, “по христианскому смирению, не желает, чтобы где-нибудь выставлено было имя его как человека, оказывавшего одолжение или помощь Гоголю. На этом основании печатно нигде не упомянуто, что Гоголь и жил у него в квартире”. Только после смерти графа стала известна его широкая, но тайная благотворительность.
В роде Толстого древняя грузинская кровь (он был потомком царя Вахтанга VI) сочеталась с не менее древней русской - Голицыных. Его отец, П.А. Толстой,- известный военный дея­тель и дипломат (он был генерал-адъютан­том Павла I, соратником Багратиона). Алек­сандр получил домашнее образование и шест­надцати лет вступил в военную службу, в 1829 году пожалован флигель-адъютантом, но через год оставил воинское поприще, служил гу­бернатором в Твери и Одессе. После конфликта с князем М.С. Воронцовым, новороссийским и бессарабским генерал-губернатором, в 1840 го­ду Толстой вышел в отставку и уехал за грани­цу. К службе он вернулся только в 1855 году, после смерти Николая I: был начальником нижегородского ополчения, в течение ряда лет за­нимал крупнейшие государственные посты: обер-прокурора Синода (с 1856 по 1862 год), члена Государственного совета.
В 1833 году Толстой женился на дочери грузинского Анне Георгиевне (Его­ровне). Брак этот был не совсем обычен. А.О. Смирнова пишет о Толстых в своих “За­писках”: “35 лет княжна вышла замуж за графа Александра Петровича Толстого, свя­того человека. Он подчинялся своей чудачке и жил с нею как брат”. Анна Георгиевна была правнучкой ближайшего сподвижника Петра I А.Д. Меншикова и грузинского царя Вакара. Как и Александр Петрович, она была прямым потомком Вахтанга VI и приходилась своему мужу четвероюродной сестрой. Княжна Грузинская отличалась редкой кра­сотой и была женщиной глубоко религиозной. Ф.Ф. Вигель рассказывает в своих “Записках”, что она “убегала общества и, вопреки обычаям других красавиц, столь же тщательно скрывала красоту свою, как те ее любят показывать”. И дальше, в примечании, мемуарист передает следующую историю, ходившую в свете: “По­стрижение в монахи одного юноши, воспитан­ного в доме отца ее, подало мысль о целом рома­не. Утверждали, что когда влюбленные призна­лись князю во взаимной страсти, он объявил им, что брак их дело невозможное, ибо молодой человек - его побочный сын и на сестре же­ниться не может; тогда оба дали обет посвя­тить себя монашеству”.
Прямых свидетельств участников этих драма­тических событий не сохранилось. Достоверно известно только следующее. Юношу звали Андрей Гаврилович Медведев. Он родился в селе Лыскове Нижегородской губернии, владельцем которого был отец Анны Георгиевны, князь Грузинский. Андрей был отдан в аптекари при больнице в Лыскове и проявил такие способ­ности, что скоро стал заведовать всею больни­цею. В 1818 году он поступил в Саровскую обитель, где пользовался наставлениями и сове­тами преподобного Серафима Саровского, а че­рез четыре года в Высокогорской пустыни по­стригся в монахи с именем Антония в честь преподобного Антония Печорского. Впоследст­вии отец Антоний стал наместником Троице-Сергиевой лавры, ближайшим сподвижником митрополита Филарета.
Гоголь был знаком с отцом Антонием, и, ви­димо, это знакомство произошло через Анну Ге­оргиевну. В.А. Нащокина, жена друга Пушки­на П.В. Нащокина, вспоминала, как ее муж встретил однажды Гоголя на улице едущим в карете с графиней Толстой к Троице. Это было, по-видимому, в 1848 или 1849 году. В лавре Гоголь бывал неоднократно. Так, 1 октяб­ря 1851 года он вместе с архимандритом Феодором посетил студентов Московской Духовной академии. Об этой встрече рассказывает в сво­их воспоминаниях В. Крестовоздвиженский, бывший тогда студентом академии. Знакомство Гоголя с графом Толстым состоя­лось еще в тридцатых годах (в 1839 году они уже переписывались). Со временем это знаком­ство переросло в близкую дружбу. Гоголя при­влекала в Толстом природная доброта, религи­озная настроенность души, склонность к аске­тизму. Анна Васильевна Гоголь, сестра писателя, рассказывала В.И. Шенроку со слов брата, что Толстой носил тайно вериги. Его личность производила сильное впечатление на самых раз­личных людей. И.В. Киреевский говорил про него: “Легче становится жить после встречи с таким человеком”.
Чрезвычайно интересную характеристику Толстого после назначения его обер-прокуро­ром Синода дал Н.П. Гиляров-Платонов в пись­ме к протоиерею А.В. Горскому, профессору, впоследствии ректору Московской Духовной академии: “Трудно найти человека, более пре­данного Церкви, более готового на всякое улуч­шение и в то же время менее склонного прово­дить какие-нибудь свои личные расчеты в уп­равлении столь важною частию. (...) Он при­надлежит к разряду тех людей, которых я не умею иначе охарактеризовать, как назвать их оптинскими христианами. Это люди, глубоко уважающие духовную жизнь, желающие ви­деть в духовенстве руководителей к духовной высоте жизни, жаждущие, чтобы православ­ное христианство в России было осуществлени­ем того, что читаем в Исааке Сирине, Варсонофии и проч. И он сам в своей жизни именно таков. Никто менее не способен мириться с казенностью, с формализмом и с мирскою суе­той в деле Христианства (...) К таким людям принадлежал покойный Гоголь...”.
Несомненно, что дружба Гоголя с Толстым была основана на духовной общности; их взаимоотношения в корне отличались от всех свет­ских, приятельских и литературных знакомств писателя; если в дружбе Гоголя с Плетневым, Погодиным, Шевыревым главную роль играло их преклонение перед его талантом, то Тол­стой, по его собственным словам, вообще “не был поклонником произведений Гоголя”. Однако не следует думать, что Толстому была чужда сфе­ра литературы и искусства. Александр Петро­вич был широко образованным человеком, це­нил и понимал поэзию. Среди его знакомых - Гумбольдт, Каподистрия, Карамзин, Жуков­ский, Пушкин, Хомяков. Особенно хорошо Тол­стой знал поэзию Пушкина, и, возможно, вос­поминания о нем были еще одной связующей нитью между ним и Гоголем.
Трудно сказать, в какой мере Толстой влиял на Гоголя. Но, как верно заметила Е.С. Некра­сова, первый и едва ли не единственный иссле­дователь их взаимоотношений, “Гоголь был че­ресчур стойкий, самостоятельный человек, ско­рее способный других подчинить своему влия­нию, чем самому подчиниться”. Письма Го­голя к Толстому сороковых годов проникнуты тем же учительным тоном, что и по отношению к другим адресатам. “Все же, что ни говорил я относительно Великого поста и предстоящих вам подвигов говения и пощения, выполните с буквальною точностью, как бы она ни казалась вам не нужною или не идущею к делу. Наложи­те также на себя обет добровольного воздержа­ния в слове во все продолжение этого времени...” (из письма Гоголя от начала марта 1845 года). Не менее чем к графу, Гоголь был привязан и к Анне Георгиевне. "Я вас полюбил искренно, - писал он ей в сентябре 1845 год, - полюбил, как сестру, во-первых, за доброту вашу, во-вторых, за ваше искреннее желание творить угодное Богу, Ему служить, Его любить и Ему повиноваться".
Со времени знакомства Гоголь неоднократно жил у Толстых - в Париже, в Москве на Ни­китском бульваре, возможно, он бывал в имении отца Анны Георгиевны, Лыскове. В одном из пи­сем к ней Гоголь передает “глубочайший по­клон” старому князю. В пяти верстах от Лыскова, у стен Макарьевского монастыря, распо­лагалась знаменитая Макарьевская ярмарка (перенесенная потом в Нижний, но сохранив­шая свое название), к которой Гоголь проявлял большой интерес. В его записной книжке 1846 года содержится выписка “О нижегородской яр­марке” из “Журнала Министерства внутрен­них дел”, а в записной книжке 1841-1844 го­дов есть заметка “Сведения о Лыскове” (эти материалы Гоголь намеревался использовать во втором томе “Мертвых душ”). Сразу после нее - запись: “Дела, предстоящие губернато­ру”, навеянная разговорами с графом Толстым. В генерал-губернаторе из второго тома многие видели Александра Петровича. Гоголь относил его к числу тех немногочисленных людей, “ко­торые способны сделать много у нас добра при нынешних именно обстоятельствах России, ко­торый не с европейской заносчивой высоты, а прямо с русской здравой середины видит вещь”, и постоянно побуждал его заняться государст­венной деятельностью.
В книге "Выбранные места..." к Толстому обращены, по крайней мере, семь писем-статей (адресаты многих не установлены) - больше, чем к кому-либо, некоторые основаны на разговорах с Толстым и его племянником В.В. Апраксиным. Личная переписка Гоголя с Толстым была весьма обширна, но после смерти писателя Толстой, по всей видимости, уничто­жил свои письма. Во всяком случае, весной 1852 года он сообщает сестре С.П. Апраксиной, что, разбирая гоголевские бумаги, изымает свои и ее письма к покойному - действие, из ко­торого некоторые исследователи вывели заклю­чение едва ли не в “краже” Толстым рукопи­сей второго тома. Это предположение резко противоречит мнению современников о лично­сти графа Толстого. Так, например, В.А. Жу­ковский, чей моральный авторитет был необы­чайно высок, справляясь у П.А. Плетнева об об­стоятельствах смерти Гоголя, писал в марте 1852 года: “Где он жил в последнее время в Москве? Верно ли, что у графа? Если так, то бу­маги в добрых руках, и ничего не пропадет”. До нас дошло два письма Толстого к Гоголю. Одно из них, из Парижа, датированное 5 авгу­ста 1847 года - ответ на письмо Гоголя из Остенде от 27 июля 1847 года,- хранится в Цен­тральном государственном архиве литературы и искусства. В начале его Толстой передает наставления Гоголю парижского доктора Груби, затем переходит к положению на Кавказе. Не­которые мысли и даже выражения Толстого созвучны гоголевским интонациям, особенно в “Выбранных местах...”: “Дела Кавказкие и многие другие очень, конечно, грустны, но этого рода события подходят к наказаниям правед­нейшего Судии подобным холере, неурожаям и т. п. Меня не столько огорчают приговоры и наказания, сколько ослепление, ведущее неми­нуемо к новым (неведомым?) несчастиям. Ме­ня ужасает всеобщее, единодушное и постоян­ное угождение всем презренным страстям и похотям человеческим. И власти предержащие, и литераторы, и художники, и ученые, и про­мышленники, а в Риме, кажется, и сама Цер­ковь,- все дружно пустились и других тащат на широкий путь. (...) В бесславных (и даже постыдных) наших Кавказских делах я больше всего жалею черкес. Как можно дойти до та­кой жестокости, чтобы (несколько слов неразборчиво) истребление лучшей, первой, совершеннейшей физически породы из всех известных на земном шаре. (...) А мы их безщадно и бездумно губим, и огнем, и мечом, и отравляем воронцовским просвещением...”. И далее, упомянув о том, что он прочел новую и довольно подробную историю Испании от Филиппа II, Толстой сравнивает колонизаторскую политику русско­го правительства с аналогичными моментами в испанской истории: “И на них возложено было многое от Провидения, и им следовало быть ус­троителями целой части света, и им даны были и многие силы, и великие орудия, и мужество, и богатство; но они богатство обратили в рос­кошь неслыханную и небывалую, от которой весь высший класс пришел в совершенное расслабление и даже одурел (начиная с царского дома) (...) Впрочем, что бы я ни читал, везде мне чудится Россия...”. В ответном письме Толстому от 8 августа 1847 года Гоголь про­должает эти темы. Второе письмо Толстого к Гоголю - черновое и недатированное - хранится в Отделе рукопи­сей Государственной библиотеки СССР имени В.И. Ленина. Оно писано в Москве и относит­ся, очевидно, к концу зимы - началу весны 1851 года. Толстой сообщает Гоголю о разных московских новостях и общих знакомых, гово­рит о своей уединенной жизни и занятиях: “Большею частью я читаю и перечитываю дав­ным-давно Вам известное - такое, что всегда ново и всегда питает”.
Граф Толстой был единственным человеком, который мог бы подробно рассказать о том, что происходило с Гоголем в последний месяц жизни. Но он не оставил никаких письменных воспоминаний. Естественно, что к нему сразу после смерти Гоголя обратились с вопросами. Устные рассказы Толстого стали основным ис­точником сведений мемуаристов, свидетель­ствующих о предсмертных днях Гоголя, - М.П. Погодина (некролог Гоголю, опублико­ванный через две недели после кончины писа­теля в “Москвитянине”), П.А. Кулиша (в его книгах), Н.В. Берга, С.П. Шевырева (в его письме сестре Гоголя М.Н. Синельнико­вой), доктора А.Т. Тарасенкова.
Гоголь жил в доме Толстого на полном обеспечении, абсолютно ни в чем не нуждаясь. Н.В. Берг вспоминал: “Здесь за Гоголем уха­живали как за ребенком, предоставив ему пол­ную свободу во всем. Он не заботился ровно ни о чем. Обед, завтрак, чай, ужин подавались там, где он прикажет. Белье его мылось и укладыва­лось в комоды невидимыми духами, если только не надевалось на него тоже невидимыми духа­ми. Кроме многочисленной прислуги дома, слу­жил ему, в его комнатах, собственный его че­ловек, из Малороссии, именем Семен, парень очень молодой, смирный и чрезвычайно предан­ный своему барину. Тишина во флигеле была необыкновенная”.
Князь Д.А. Оболенский передает рассказ Толстого о том, как Гоголь в его доме писал свои “Мертвые души”: “проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один, в запертой горнице, будто бы с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом”.
В начале 1852 года Гоголь еще готовит к пе­чати собрание своих сочинений. Намеков на кризис в это время не было. Перелом наступил в последних числах января. 26 января умерла еще молодой, после непродолжительной болез­ни Е.М. Хомякова, человек Гоголю близкий и дорогой: она была сестрой поэта Н.М. Языкова (одного из ближайших друзей Гоголя) и женой богослова, поэта и публициста А.С. Хомякова (Гоголь крестил у них сына). Смерть эта так потрясла Гоголя, что он не нашел в себе силы прийти на похороны. После первой панихиды он сказал Хомякову: “Все для меня кончено”. С этих пор мысль о близкой смерти всецело овладевает Гоголем. Он еще занимается чтением корректур с Шевыревым, ездит к Аксаковым, но в начале масленицы в нем замечают резкую перемену. В понедельник, 4 февраля, он гово­рит Шевыреву, что “некогда ему теперь зани­маться корректурами”. На вопрос Шевырева о здоровье отвечает, что “дурно себя чувствовал и кстати решился попоститься и поговеть” (11 февраля начинался Великий пост). 5 февра­ля Гоголь жаловался заехавшему к нему Шевы­реву на “расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали”. В тот же день он едет к своему духовнику (с ко­торым познакомился еще в 1842 году, когда по приезде из-за границы жил у Погодина) в при­ходскую церковь Саввы Освященного на Де­вичьем поле известить, что говеет, и с просьбой назначить день, когда можно приобщиться. Тот поначалу советовал дождаться первой недели поста, но потом согласился и назначил чет­верг. Вечером того же дня Гоголь провожал на станцию железной дороги гостившего у графа Толстого отца Матвея Константиновского.
Роль этого человека в судьбе Гоголя необы­чайно важна и неоднозначна. Не подлежит сомнению, что ставший в своем роде хрестоматийным образ мрачного фанатика-изувера, едва ли не сгубившего писателя, крайне далек от истины. Гоголь общался с ним в последние годы жизни (заочное знакомство произошло по рекомендации графа Толстого в 1847 году, а лично они познакомились, по-видимому, годом позднее) и до самой смерти вел оживленную пе­реписку: всего до нас дошло семнадцать писем Гоголя и одно - отца Матвея. Возможно, что послания последнего к Гоголю были изъяты графом Толстым вместе со своими и уничтоже­ны. В личности отца Матвея, который отнюдь не отличался богословскими познаниями, Гого­ля привлекал блестящий дар проповедника и строгий аскетизм, который, впрочем, не мешал ему быть человеком жизнерадостным. Насколь­ко высоко Гоголь ценил духовное руководство ржевского священника, видно из его отзыва о нем в письме к графу Толстому (в апреле 1848 года): “По-моему, это умнейший человек из всех, каких я доселе знал, и если я спасусь, так это, верно, вследствие его наставлений...” А самого отца Матвея Гоголь постоянно просит молиться о нем: “Может быть, вам душа моя известна больше, чем мне самому” (письмо от конца декабря 1850 года).
Вне сомнения. Гоголь нуждался в отце Матвее больше, чем тот в нем. После выхода “Вы­бранных мест...” Гоголь отправил ему книгу, и, очевидно, мнение отца Матвея о ней было резко отрицательным. Об этом мы можем судить по ответным письмам Гоголя. Так, в мае 1847 го­да он писал своему ржевскому корреспонденту: “Не могу скрыть от вас, что меня очень испуга­ли слова ваши, что книга моя должна произвес­ти вредное действие и я дам за нее ответ Бо­гу”. По всей вероятности, отец Матвей упрекал Гоголя в учительстве, в излишнем увлечении светскими темами (в частности, он нападал на статью “О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности", как уводящую общество от церкви к театру), а Гоголь защищался тем, что "закон Христов можно внести с собой повсюду (...) Его можно исполнять также и в званьи писателя” (из письма от конца сентября 1847 года). И далее - в этом же пись­ме знаменательная фраза, возможно, отзвук веймарских событий: “Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действо­вать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья во­круг нас...”
Письма Гоголя к отцу Матвею Константиновскому проникнуты тем же разрывом между художественной и духовной сторонами его лич­ности, который составлял содержание послед­них лет жизни Гоголя.
Отец Матвей, по-видимому, был одним из не­многих, кто понимал смысл предсмертной тра­гедии писателя. “С ним повторилось обыкновен­ное явление нашей русской жизни,- говорил он.- Наша русская жизнь немало имеет приме­ров того, что сильные натуры, наскучивши су­етой мирской, или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего уми­ротворения (...) Так было и с Гоголем. Он преж­де говорил, что ему “нужен душевный мона­стырь”, а пред смертию он еще сильнее поже­лал его”.
Но неверно было бы представлять взаимоот­ношения Гоголя с ржевским протоиереем как идиллические и всецело отрицать его влияние на душевное состояние Гоголя в феврале 1852 года. Если отец Матвей и сыграл отчасти “роковую роль” в последний месяц жизни Го­голя, то вина его была скорее косвенной: он не­дооценил впечатлительность своего духовного сына, воспринявшего его наставления с бук­вальной точностью. Во время их последней встречи в доме графа Толстого беседы отца Мат­вея с Гоголем сильно подействовали на послед­него. Подробности этих разговоров нам неизве­стны, но их содержание отчасти передано док­тором Тарасенковым со слов Толстого и протоие­реем Ф.И. Образцовым. Отец Матвей напоми­нал Гоголю о греховности человека, об ответ­ственности за свои действия и слова перед Бо­гом, убеждал в необходимости строгого соблю­дения поста. “Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет...” Резкие и суровые речи так потрясли Гоголя, что однажды, не владея собой, он прервал проповедника: “Довольно! Оставь­те, не могу далее слушать, слишком страш­но!” На одном из последних свиданий отец Матвей потребовал от Гоголя отречения от Пуш­кина: “Отрекись от Пушкина. Он был греш­ник и язычник...”
К концу пребывания отца Матвея в Москве к Гоголю приходит решение поститься и говеть. Начиная с 5-6 февраля, он почти ничего не ест, большую часть ночей проводит в молитве. Тем не менее продолжает выезжать из дому. 7 февраля, в четверг, рано поутру едет в свою быв­шую приходскую церковь, исповедуется и при­чащается там, вечером снова возвращается в ту же церковь служить благодарственный моле­бен, заезжает к Погодину, но, пробыв несколько минут (в доме были посторонние: Д.А. Ровинский и И.Е. Забелин), уезжает. В ночь с 8 на 9 февраля Гоголь услышал голоса, говорившие ему, что он умрет. В тревоге он позвал при­ходского священника отца Алексия (Соколова) и хотел собороваться, но, когда тот пришел, Го­голь уже успокоился и решил отложить совер­шение таинства. На следующий день он едет к Хомякову, играет там со своим маленьким крестником. 10 февраля Гоголь просит графа Толстого передать свои рукописи митрополиту Филарету, чтобы тот определил, что нужно пе­чатать, а что не следует. Граф не принял бумаг, опасаясь утвердить в нем мысль о близкой смер­ти. С этого дня Гоголь перестал выезжать из дому. В ночь с 11 на 12 февраля, в третьем часу, Гоголь будит своего слугу Семена, велит ему растопить печь в кабинете и затем сжигает бу­маги. Наутро он (по запискам Тарасенкова) говорит Толстому: “Вот, что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приго­товленные, а сжег все. Как лукавый силен, вот он до чего меня довел. А я было думал разо­слать на память друзьям по тетрадке: пусть бы делали, что хотели”.В понедельник и вторник первой недели по­ста в доме графа (на верхней половине) служи­ли всенощную. Гоголь едва смог подняться на­верх по ступеням, однако отстоял всю службу. День он провел почти без пищи, ночь - в мо­литве со слезами. Граф, видя, как все это изнуряет Гоголя, прекратил у себя богослужение.
Физическое состояние Гоголя в эти дни резко ухудшается: очевидцы отмечали усталость, вя­лость, почти полное изнеможение - отчасти следствие обострения болезни, отчасти дейст­вие поста. Со слов Толстого известно, что Го­голь принимал пищу два раза в день, но очень мало: утром хлеб или просфору, которую запи­вал липовым чаем, вечером - кашицу, саго или чернослив. Но всего очень понемногу. К нему приглашали знаменитейших московских док­торов, однако он наотрез отказывался от ле­чения (14 февраля, по свидетельству Хомяко­ва, сказал: “Надобно меня оставить, я знаю, что должен умереть”). Граф Толстой стремил­ся употребить все возможное для исцеления Гоголя: просил И.В. Капниста, которого Го­голь очень любил и уважал, уговорить его послушаться указаний медиков; ездил к митро­политу Филарету, чтобы тот подействовал на больного. Филарет велел передать, что “сама Церковь повелевает в недугах предаться воле врача”. Но ничего не помогало. Наконец, видя критическое положение, граф созвал консили­ум, который принял решение лечить Гоголя на­сильно - от менингита, по диагнозу профессо­ра А.И. Овера. С Гоголем обращались как “с сумасшедшим”, как “с человеком, не владеющим собой". Об этом рассказывает, например, в своих записках доктор Тарасенков.
Сохранилось свидетельство еще одного оче­видца последних дней жизни Гоголя - фельд­шера А. Зайцева, крепостного помещицы Е.А. Беляковой, принимавшего непосредст­венное участие в лечении. В январе 1852 го­да он приехал со своей больной госпожой в Москву из Симбирска после того, как местные медицинские светила не смогли ее вылечить. В Москве Ф.И. Иноземцев, осмотрев больную и увидев, что она безнадежна, отказался ее лечить. Но московские знаменитости - доктора Овер и Клименков - взялись за лечение. В один из визитов Зайцев, по указанию врачей, ставил Беляковой пиявки, и Овер попросил, чтобы она отпустила фельдшера к одному больному, кото­рому также была необходима эта процедура. Этим больным был Гоголь. После насильствен­ного лечения, которому Гоголь, как мог, сопро­тивлялся, но безуспешно - врачи держали его за руки,- фельдшер остался с ним наедине до прекращения кровотечения. “Спустя некоторое время,- рассказывает Зайцев,- больной успо­коился и спросил меня: кто я? Я в коротких сло­вах передал ему свою незатейливую автобио­графию. Будучи им обласкан, я осмелился ска­зать ему, что читал некоторые из его сочине­ний и что вообще люблю почитать и даже про­бую писать, конечно, для себя, и что у меня на­писано маленькое стихотворение на смерть моей давно умершей матери. Гоголь просил, чтобы я прочел ему это стихотворение, что я и исполнил на другой же день. Гоголь прочел его и сделал некоторые поправки. Вот эти четыре строчки стихотворения.
...А этой скорби будет много
В печальной жизни сироты,
Но будет мать молить у Бога,
Чтоб нес с терпением ее ты...

Подчеркнув кое-где карандашом, Н(иколай) В(асильевич) со слезами в голосе сказал: “Да, скорби будет очень много”, затем, посмотрев на меня долгим, испытующим взглядом, в глазах его стояли слезы, он тихо промолвил: “Читай больше, друг мой”.
Н(иколай) В(асильевич) подарил мне томик своих сочинений, в котором две повести “Порт­рет” и “Невский проспект”, и, взявши со сто­ла ермолку, шитую серебряными нитями по го­лубой шелковой материи, подал ее мне со сло­вами: “Возьми это на память обо мне”, и тихо, тихо сказал: “прощай” и повернулся к стене лицом; я заметил, что Гоголь плакал. Я вы­шел от него тоже с глазами, полными слез...”.
Насильственное лечение, которому подвер­гался Гоголь, ускорило смерть. Перед кончиной он дважды соборовался и приобщался Св. Тайн. Последнюю ночь Гоголь был уже в беспамят­стве. 21 февраля, в четверг, около восьми утра, его не стало.
В этот же день, сразу после кончины, стало известно о сожжении бумаг. Современники бы­ли уверены, что уничтожена рукопись второго тома “Мертвых душ”. Была названа и дата сожжения - ночь с 11 на 12 февраля. Первым публично объявил о сожжении глав второго тома Погодин в некрологе Гоголю: "Поутру он (Гоголь. - В.В.) сказал гр. Т(олстому): вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бу­маги, давно на то определенные, а сжег главы “Мертвых душ”, которые хотел оставить друзь­ям на память после моей смерти”.
Но сам Погодин не был рядом с Гоголем в последние дни и писал со слов графа Толстого. Перед публикацией Погодин послал Александ­ру Петровичу рукопись некролога с запиской (ныне хранится в Рукописном отделе Пушкин­ского дома): “Вот что я набросал.
Сделайте милость, граф, поправьте, дополни­те, сделайте что угодно, - но только, прошу вас, поскорее: книга моего журнала должна выйти завтра.
Мне показалось совестно пройти молчани­ем - что мы за неучи, - но я ничего не знаю, и написал только, что вы рассказали. Так вы и докончите ваше доброе дело”. Толстой, просмотрев рукопись, писал Погоди­ну: “Думаю, что последние строки о действии и участии лукавого в сожжении бумаг можно и должно оставить.- Это сказано было мне од­ному без свидетелей: я мог бы об этом не гово­рить никому, и, вероятно, сам покойный не по­желал бы сказать это всем. Публика не духов­ник, и что поймет она об такой душе, которую и мы, близкие, не разгадали. Вот и еще замеча­ние: последние строки портят всю трогатель­ность рассказа о сожжении бумаг”. Однако Толстой оговаривал, что он болен и просил По­година: “во всяком случае, нисколько не оста­навливаться за моим мнением, которое есть мне­ние больного”. Погодин и сам сомневался в целесообразности публикации этих строк, о чем сообщал в ответной записке Толстому, но все же поместил их.
Что именно сжег Гоголь? Версии современ­ников и позднейших биографов разноречивы. Большинство считало, что погибла беловая за­конченная рукопись второго тома “Мертвых душ” (были и другие варианты: книга о литур­гии, политически опасные бумаги - вплоть до уже упоминавшейся версии о том, что Гоголь вовсе ничего не сжигал, а бумаги были присво­ены графом Толстым). Все эти гипотезы не имеют документальных подтверждений, тем более что мы даже не знаем, был ли Гоголем закончен второй том или нет.
Наиболее веским аргументом в пользу сож­жения завершенного второго тома служат сло­ва Тарасенкова: “Литургия” и “Мертвые души” были переписаны набело его (Гоголя. - В.В.) собственною рукою, очень хорошим почерком”. Однако Тарасенков, как и все остальные мему­аристы, основывался в первую очередь на рас­сказах Толстого: он не мог видеть воочию ру­кописей второго тома, поскольку был пригла­шен к Гоголю 13 февраля (то есть сразу после сожжения), а Гоголь принял его только 16-го.
Широко распространено мнение, что Тарасен­ков был лечащим врачом Гоголя. На самом деле это не так: по свидетельству В.О. Шервуда, он был домашним врачом семьи Толстых. Как следует из собственных записок Тарасенкова, он видел Гоголя во время его предсмертной болезни всего три раза: 16, 19 и 20 февраля. До этого они были едва знакомы. Толстой при­гласил Тарасенкова как специалиста-психиатра после сожжения рукописей, когда Гоголь был заподозрен в сумасшествии.
Отдельные главы второго тома Гоголь читал своим знакомым, больше всех - Шевыреву: до седьмой включительно. Но это были, по всей ви­димости, только наброски. 2 апреля 1852 года Шевырев писал Синельниковой: “Из второго то­ма он читал мне (...) семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть, по написанной кан­ве, содержа окончательную отделку в голове своей”.
Последний, кто ознакомился с главами вто­рого тома “Мертвых душ”, был отец Матвей - вероятно, это было во время их последней встре­чи с Гоголем незадолго до сожжения рукопи­сей. Отцу Матвею нередко приписывают даже то, что именно он толкнул Гоголя на это. Сам отец Матвей так отвечал на это обвинение: “Го­ворят, что вы посоветовали Гоголю сжечь 2-й том “Мертвых душ”?
“Неправда и неправда... Гоголь имел обыкно­вение сжигать свои неудавшиеся произведе­ния и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов 2-й том: по крайней мере, я не видал его. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписаниями: Глава, как обык­новенно писал он главами. Помню, на некоторых было надписано: глава I, II, III, потом должно быть 7, а другие были без обозначения; просил меня прочитать и выска­зать свое суждение. Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он на­стоятельно просил, и я взял и прочитал. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опублико­ванию некоторых из них. В одной или двух тет­радях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавле­ны такие черты, которых... во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспро­тивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски... только наброски какого-то губерна­тора, каких не бывает. Я советовал не публи­ковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзь­ями”. Свидетельство отца Матвея крайне важно для нас потому, что это едва ли не единственный человек, который в то время мог быть для Гого­ля авторитетом, даже более - судьей его труда, приобретшего для самого автора не столько ли­тературное, сколько нравственное значение. Трудно предположить, что Гоголь, имея закон­ченный беловик, дал ему на суд разрозненные тетради с набросками. Вероятно, и Шевыреву, и отцу Матвею были известны одни и те же гла­вы, и, скорее всего, именно эти главы были уни­чтожены Гоголем в ночь с 11 на 12 февраля.
Существует еще несколько не попавших в по­ле зрения гоголеведов (или истолкованных не­верно) свидетельств современников о сожжении рукописей - точнее, о следах сожжения. Широ­ко известны воспоминания князя Д.А. Обо­ленского, пришедшего в дом, где умер Гоголь, на следующий день после его кончины. “От гр. Толстого узнал я все подробности сожжения рукописей. Убитый горем, вошел я в комнату, среди которой стояла кафельная печь, еще пол­ная пепла от сгоревшей рукописи”.
А. Белышева, приводя эти воспоминания, об­виняет автора едва ли не в лжесвидетельстве:
“Вот уж поистине усердие паче чаяния! Руко­пись сжигалась 11-12 февраля. Неужели в эту холодную зиму не топили целых одиннадцать дней!”. Исследователь не принимает во вни­мание тот очевидный факт, что комнаты, где произошло сожжение, в то время действитель­но могли не топиться: они были нежилыми. Эти две комнаты, в которых жил Гоголь, пустовали с тех пор, как граф Толстой перевел его в другую спальню в левой части дома, где было теплее. В этой спальне Гоголь провел последние дни жиз­ни, здесь он и умер. Брат А.О. Смирновой Л.И. Арнольди, посетивший Гоголя накануне его кончины, вспоминает: “Гоголь, видно, пере­менил комнаты в последнее время или был перенесен туда уже больной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же пер­вом этаже”.
Сожжение же произошло именно в нетопле­ном кабинете, что видно из рассказа слуги Семена в передаче графа Толстого. Не доверять свидетельству Оболенского, думается, нет осно­ваний. Мемуарист описал то, что слышал от Толстого и видел собственными глазами. Об этих остатках рукописей вспоминают и другие очевидцы. Приведем два письма близко знав­шего Гоголя композитора А.Н. Верстовского к директору императорских театров А.М. Ге­деонову. Первое письмо датировано 23 февраля 1852 года. “Вчерашнего числа, желая навес­тить на днях занемогшего писателя нашего драматического Гоголя, я наехал на его кончи­ну - и сколько ни было мне грустно видеть эту картину, не менее того жаль было видеть остат­ки сожженных лепестьев многих его сочине­ний. Это приписывают уже сумасшествию по­следних минут его жизни... Какой-то фатализм овладел им совершенно. Ничтожное средство могло спасти его, но он умер с тою неизмен­ною мыслию, что если ему суждено определен­но жить, то он не умрет”. В другом письме (от 9 декабря 1852 года), после представления драмы А. де Виньи “Чаттертон” (о самоубийстве гениального поэта, за­травленного врагами), Верстовский вновь обра­щается к обстоятельствам, сопутствующим смерти Гоголя: “Глядя на эту пьесу, я пожа­лел, что у нас не позволяют пьес современных. Сколько бы можно было собрать денег, если б дозволено было представить смерть Гоголя, ко­торый за несколько часов до смерти сжег луч­шие сочинения свои. А что касается до гоните­лей, то оных было поболее старого милорда Beckforda (персонаж драмы А. де Виньи. - В.В.). Мне остались еще в памяти минуты его кончины, в которую квартальный с хожалым разбирали не совсем догоревшие его бумаги”.
В этом свидетельстве интересно упоминание о разборе бумаг Гоголя полицейским, но явно настораживает утверждение, что сожжение про­изошло за несколько часов до смерти; в это вре­мя Гоголь настолько ослаб, что уже не вставал с постели. По словам Тарасенкова, не доверять которым у нас нет оснований, накануне кончи­ны, вечером 20 февраля, Гоголь “уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку; надо бы­ло придержать и то и другое, чтоб он был в со­стоянии выпить поданное”.
Любопытно, хотя и не совсем надежно, сви­детельство корреспондента газеты “Санкт-Петербургские ведомости” (1852, № 52), который сообщал 4 марта читателям об обстоятельст­вах кончины Гоголя: “Три дня или, собствен­но, три ночи перед смертью он жег находив­шиеся у него бумаги, и потому одни говорят, что он уничтожил все, что у него было, но дру­гие надеются, что у некоторых из его друзей окажутся его рукописи и в числе их будто бы и второй том “Мертвых душ”...” И далее кор­респондент передает рассказ камердинера Гого­ля Семена, сообщенный ему на другой день после смерти Гоголя: "Застав его одного около покойного, я к нему обратился с некоторыми расспросами и, между прочим, спросил о бумагах. “Жгли, батюшка, дня три жгли, все ночью; по­ходят, походят здесь, пожгут; пойдут в ту ком­натку, там пожгут. Один раз много что-то пожгли: я вошел к ним, они и говорят мне: сжег, а теперь самому жалко стало, многие бы за это спасибо сказали... Ну, я, конечно, гово­рю: “дал бы Бог здоровья, батюшка Николай Васильевич, может, еще лучше напишете... Они посмотрели на меня, да только улыбнулись...”.
В этой заметке настораживают два обстоя­тельства: во-первых, известный со слов не толь­ко Семена, но и самого Гоголя (графу Толсто­му) рассказ об однократном сожжении превра­щается в целых три дня; во-вторых, малове­роятно, чтобы корреспондент, побывав в доме, не побеседовал с самим хозяином: диалог меж­ду Гоголем и Семеном в некоторых деталях буквально совпадает с разговором, который произошел у Гоголя с графом Толстым на сле­дующий день после сожжения. И, конечно же, вызывает сомнение сообщение о том, что это были “три ночи перед смертью” - о причинах этого уже было сказано выше. Тем не менее эти факты заслуживают вни­мания тем, что возбуждают новые вопросы: по­чему оба не связанных между собой свидетеля упоминают о сожжении перед самой смертью? Имеет ли место в данном случае аберрация памяти или здесь кроется еще одна загадка?
Поражает удивительное сходство двух кри­зисных эпизодов в жизни Гоголя. И в 1845, и 1852 годах недовольство художественным творчеством приводит к резкому усилению ду­ховной сосредоточенности. Сожжение как ре­зультат невозможности воплотить художест­венный замысел можно рассматривать и как очищение, как самосожжение, приведшее во втором случае к действительной смерти. При­чины трагедии Гоголя лишь отчасти можно искать в его окружении последних лет жизни. Корни ее - в нем самом. Как писал Гоголь графу А.П. Толстому, “нам, во всяком слу­чае, следует искать тех знакомств и встреч, от которых хотя сколько-нибудь может похоро­шеть душа. Сами мы не можем дойти ни к чему без помощи других. И к Богу мы можем дохо­дить только посредством частых обращений с людьми, тоже к Нему стремящимися”. По сло­вам В.В. Зеньковского, глубоко исследовавшего истоки духовного кризиса Гоголя, “Гоголь дей­ствительно пережил религиозную драму, ко­торая наполняет сердца всех, кто к ней прибли­жается, чувством глубокого, благоговейного преклонения перед внутренней высотой Гого­ля. И кажется, что есть все основания утверж­дать, что внутренний кризис, пережитый Гого­лем, является единственным и несравнимым. Столь трагической и вместе трогательно пре­красной в своей трагедии фигуры нет во всемир­ной истории...” Неудавшимся “Мертвым душам” Гоголь замысливает параллельный ряд - в “Выбранных местах”, но этот - публицистический - выход из творческого и духовного кризиса также об­речен на неудачу. Б. К. Зайцев в очерке “Жизнь с Гоголем” предположил существова­ние еще одного пути - спасительного для Гоголя, но до конца не осуществленного: пути духовной прозы: “Может быть, Гоголь, пройдя полосу крайнего морализирования, желания не­пременно поучать, чуть не насильно вести к бла­гу, и успокоился бы, и, взявшись за писание ино­го рода, где сияла бы его восторженность, его жажда небесных звуков, написал бы произведе­ние живописное, обвеянное Духом Святым. Но это не были бы “Мертвые души”.
Намеком на такую, возможную, удачу явля­ется замечательное его предсмертное произведение “Размышления о Божественной литургии”. (...) В “Размышлениях” Гоголь поступил как музыкант, в зрелом возрасте перешедший от создания светской музыки к созданию церковной.
Может быть, если бы он вполне оставил преж­ние литературные формы и для нового своего духовного содержания искал нового писания, не имеющего отношения к Чичиковым, но и ли­шенного дидактизма (ведь и “Размышления” ничего не навязывают, они изображают, отобра­жают) - возможно, все было бы по-иному, и жизнь его приняла бы другой вид”.
Но этого не случилось.


 
generic viagrapurchase viagrabuy viagra onlineorder viagrageneric vigrapurchase vigrabuy vigra onlineorder vigrageneric viargapurchase viargabuy viarga onlineorder viargageneric cialispurchase cialisbuy cialis onlineorder cialisgeneric clomidpurchase clomidbuy clomid onlineorder clomidgeneric levitrapurchase levitrabuy levitra onlineorder levitrageneric propeciapurchase propeciabuy propecia onlineorder propeciageneric kamagrapurchase kamagrabuy kamagra onlineorder kamagrageneric accutanepurchase accutanebuy accutane onlineorder accutanegeneric zithromaxpurchase zithromaxbuy zithromax onlineorder zithromaxgeneric amoxilpurchase amoxilbuy amoxil onlineorder amoxilgeneric zoviraxpurchase zoviraxbuy zovirax onlineorder zoviraxgeneric deltasonepurchase deltasonebuy deltasone onlineorder deltasonegeneric topamaxpurchase topamaxbuy topamax onlineorder topamaxgeneric lexapropurchase lexaprobuy lexapro onlineorder lexaprogeneric flomaxpurchase flomaxbuy flomax onlineorder flomaxgeneric flagylpurchase flagylbuy flagyl onlineorder flagylgeneric synthroidpurchase synthroidbuy synthroid onlineorder synthroidgeneric inderalpurchase inderalbuy inderal onlineorder inderalgeneric tenorminpurchase tenorminbuy tenormin onlineorder tenormingeneric keflexpurchase keflexbuy keflex onlineorder keflexgeneric diflucanpurchase diflucanbuy diflucan onlineorder diflucangeneric lasixpurchase lasixbuy lasix onlineorder lasixgeneric celebrexpurchase celebrexbuy celebrex onlineorder celebrexgeneric doxycyclinepurchase doxycyclinebuy doxycycline onlineorder doxycyclinebuy cheap viagrabuy generic viagraviagra canadadiscount viagracheap viagrabuy cheap vigrabuy generic vigravigra canadadiscount vigracheap vigrabuy cheap viargabuy generic viargaviarga canadadiscount viargacheap viargabuy cheap cialisbuy generic cialiscialis canadadiscount cialischeap cialisbuy cheap clomidbuy generic clomidclomid canadadiscount clomidcheap clomidbuy cheap levitrabuy generic levitralevitra canadadiscount levitracheap levitrabuy cheap propeciabuy generic propeciapropecia canadadiscount propeciacheap propeciabuy cheap kamagrabuy generic kamagrakamagra canadadiscount kamagracheap kamagrabuy cheap accutanebuy generic accutaneaccutane canadadiscount accutanecheap accutanebuy cheap zithromaxbuy generic zithromaxzithromax canadadiscount zithromaxcheap zithromaxbuy cheap amoxilbuy generic amoxilamoxil canadadiscount amoxilcheap amoxilbuy cheap zoviraxbuy generic zoviraxzovirax canadadiscount zoviraxcheap zoviraxbuy cheap deltasonebuy generic deltasonedeltasone canadadiscount deltasonecheap deltasonebuy cheap topamaxbuy generic topamaxtopamax canadadiscount topamaxcheap topamaxbuy cheap lexaprobuy generic lexaprolexapro canadadiscount lexaprocheap lexaprobuy cheap flomaxbuy generic flomaxflomax canadadiscount flomaxcheap flomaxbuy cheap flagylbuy generic flagylflagyl canadadiscount flagylcheap flagylbuy cheap synthroidbuy generic synthroidsynthroid canadadiscount synthroidcheap synthroidbuy cheap inderalbuy generic inderalinderal canadadiscount inderalcheap inderalbuy cheap tenorminbuy generic tenormintenormin canadadiscount tenormincheap tenormin

© протоиерей Георгий Коваленко '1998
© Официальный сервер УПЦ "Православие в Украине" (при перепечатке материалов - ссылка желательна)

Каталог Православное Христианство.Ру